Сын танкиста. Глава 8: Нары
Глава 8: Нары
Добавьте описание
Его отправили в Липецк.
Автозак-Плацкарт-Автозак.
— Орёл? — спросил охранник на проходной. — Ну, считай, теперь ты — местный.
Колония стояла как мёртвый завод, где души — инвентарь, а мечты — просроченный цемент. Старое здание. Пахло мазутом, водой из-под крана, собачьей шерстью и кислой капустой. Бетон гудел под ногами.
Он шёл по коридору и ощущал, как взгляд каждого — дежурного, заключённого, стен — разрезает его на слои. Он был для них не прозрачный. Не пустой — чужой.
«Я не был страшным. Я был неправильным. Слишком тихим для быта. Слишком книжным для ругани. Слишком бывшим для будущего».
Первые дни — инвентаризация: строй, перекличка, крик, холод, страх! Всё — как надо. Только без смысла.
С ним в камере был Фазиль — с лицом, как у старого ворона.
— Этот пусть живёт. Без проблем, — сказал он один раз. И с тех пор — тишина. Ни слов. Ни ударов.
Через год — кабинет.
Замначальника, уставший, как конец ноября. Крутил ручку, не глядя:
— Отец твой пробивной мужик. Просит перевести в Ливны. Говорит, мать будет навещать.
Жорик кивнул.
— Не будем мешать семье быть семьёй, — сказал зам. И криво усмехнулся.
В Ливны его везли в служебной машине с зашторенными окнами. Водитель жевал что-то липкое и слушал шансон.
— Сын военкома? — спросил. Жорик кивнул. — Ужас. Наши думали, вас это не касается.
«Я не знал, что меня касается. Но теперь — не их. Не свой. Просто — ошибка в системе, за которую платят не деньгами, а лояльностью».
Ливенская колония — меньше. Холоднее. Злее.
Сначала — строгач. Потом — хозотряд. Он подметал, красил, чистил. Никто не бил. Не подставляли. Просто не видели. И это было страшнее.
«Я стал фоном. Не человеком. Не зэком. Просто — тенью между вахтой и сушилкой».
На третьем месяце он взял ночью лишний хлеб. Утром — Дюша, местный смотрящий, подошёл, посмотрел, ушёл.
— Этот — под глазом, — прошептал кто-то.
Чей глаз — не объяснили. Но он понял: за ним кто-то следит. Не пахан. Не надзиратель. Кто-то другой. Тихий.
Мать писала редко. Сухо:
— Живи. Писать не обязательно.
Отец — молчал. Только на втором году: «Умер», — написала мама. Дата. Точка.
Жорик не дрогнул. Ни мышцей.
«Запах его холодца. Хруст костей в суставе по утрам. Скрип кресла. Ничего не жалко. Даже это».
На четвёртом году его вызвали. Женщина в очках, с кожаным блокнотом.
— Хотите свидание? Девушка приедет? Невеста?
Он кивнул.
Через неделю — комната с лизолом и линолеумом.
— Я Оля, — сказала. — Просто… побуду с тобой.
Они обнялись. Без слов. Без секса. Без нужды.
«В тюрьме нет добрых случайностей. Если тебе не ломают руки — значит, их кто-то сдерживает. Если приходит Оля — за тебя платят. Кто? Не знал. Но он ближе, чем казалось».
На шестом году он начал читать. Сначала — себе. Потом — троим. Потом — всем.
— Жорик, читай. Про смерть. Про жизнь. Про то, что не пройдёт.
Он читал. Глухо. Монотонно.
И его слушали.
«Я был радио. Без лица. Без позы. Но с голосом. А значит — существовал».
Седьмой год. Его вызвали.
— Подали на УДО. Кто-то хлопочет. Не спрашивай. Просто живи ровно.
Через месяц он вышел.
У ворот — кулёк с кедами, сигареты, свитер.
Он сел на скамейку. Закурил.
«Я вышел не на свободу. Я вышел в новый коридор. Просто теперь бетон под ногами — чище».
Спустя десять минут подъехала машина. Чёрная. С блатными номерами. Глянцевая, как нож.
Вышла она.
— Довезите, — сказала кому-то и ушла.
«Я не знал, кто она. Но внутри — сжалось. Как будто вся тюрьма была не наказанием. А перчаткой. А теперь — меня снимают. Чтобы начать игру. По-настоящему».

